Модернизация в России XIX века

Российская империя оказалась способной поддерживать этот баланс в течение довольно продолжительного времени. Импульс к его нарушению был дан петровскими реформами. В качестве модели, в соответствие с которой перестраивалось государство, Петром была избрана генетически и структурно отличная от имперской модель европейской монархии. Не останавливаясь на этом временном отрезке подробно, отметим, что реформы, предпринятые Петром, не поколебали еще оснований имперского колосса, а даже, напротив, несколько укрепили его; инерция имперской политики в XVIII веке была чрезвычайно сильна1.

«Генетическая несовместимость» империи и модернизации стала более очевидной в первой половине XIX века. Обстоятельства восшествия на престол Николая I наглядно продемонстрировали, что вестернизация имперской элиты начала приносить неожиданные и нежелательные плоды, ставя под сомнение оба основных компонента политической легитимации самодержавия – и традиционный, связанный с исторической преемственностью, и восходящий к петровскому наследию реформаторский, ассоциировавшийся с усвоением европейских начал.

Именно с этого момента империя столкнулась с необходимостью противостоять западному влиянию; необходимостью, ставшей с тех пор серьезной проблемой.

Это противодействие выражалось, прежде всего, в консервации традиционных ценностей. В роли защитника старого режима выступил Николай I, усилия правительства которого «в первую очередь были направлены … на поддержание статус-кво» имперского строя (64, с. 185).

Одним из инструментов самодержавия в условиях угрожающей вестернизации и модернизации стал первый опыт создания российской государственной идеологии – сформулированная С. С. Уваровым теория «официальной народности». Ее «триединая формула», сознательно противопоставленная революционному девизу «свобода, равенство, братство», действительно носила прежде всего консервативный характер. Именно из-за необходимости утверждения традиционных имперских ценностей «»православие» и »самодержавие» стояли на первом месте и явно преобладали над несколько расплывчатым понятием »народность»»2 (там же, с. 177). Вместе с тем обращает на себя внимание сам факт создания государственной идеологии, то есть всецело принадлежащего эпохе модернизации механизма политической легитимации. Он свидетельствует о весьма существенной эрозии имперской государственной системы, для функционирования которой вообще-то не требуются ни рациональные, ни идеологические средства.

И все же к середине XIX века российская социально-политическая система все еще удовлетворяла определению империи. Так, сохранялась мощная тенденция сакрализации царской власти (действие которой будет продолжаться вплоть до начала XX века); «если первоначально восприятие царя как образа Божия восходит к книжным источникам, то постепенно, можно думать, оно становится фактом религиозного сознания» (54, с. 161). Более того, «во времена правления Николая I православная Церковь, как опора консервативной государственной политики, снова стала играть видную роль» (64, с. 185), что было особенно заметно по сравнению с религиозной индифферентностью екатерининской эпохи и мистическими увлечениями Павла I и Александра I.

Еще очевиднее сохранение в российской политической культуре универсальных ориентаций становится при обращении не к правительственным кругам, а к общественной мысли. Тот факт, что со времен Чаадаева «вселенская миссия» России тематизируется как основной вопрос русской мысли практически вне зависимости от любых политических разногласий и дискутируется лишь ее содержание (в бесконечном диапазоне возможных значений), но никак не само ее наличие, может быть адекватно понят лишь в контексте традиционных имперских представлений об этой миссии. Чем менее обнаруживалось ее понимание и следование диктуемым ею императивам в государственной деятельности, тем более напряженно воспринималась эта ситуация за пределами правительственных сфер – и оппозиционность такого восприятия служит лучшим доказательством глубокой укорененности имперского универсализма даже в слоях, в наибольшей степени подвергшихся европейскому влиянию и демонстративно эмансипировавшихся от государственной власти.

Носившая первоначально исключительно инструментальный характер (модернизация сверху), во второй половине XIX века модернизация перешла в стадию системной. Толчком к этому послужила Крымская война; ее результат «вынудил» власть начать глобальные реформы всех общественных институтов. Причем теперь действия власти были всецело поддержаны обществом; «присутствие ярко выраженной ценностной мотивации придало модернизации середины XIX системный характер и привело к возникновению того самого кумулятивного эффекта, который отличает собственно модернизацию – как процесс фундаментального преображения всей ткани социальности – от частичного и контролируемого внедрения ее элементов» (67, с. 140). «Великие реформы стали вторжением в самые глубокие слои традиционной российской системной идентичности … именно потому, что их старт был обусловлен не столько институциональной логикой, … а, наоборот, ментальными переменами» (там же).

Перемены вызвали формирование «идеи национальности» не только в «ментальном» варианте, но и в конкретно-политическом: «нетрудно заметить, что как только Россия сделала первые шаги на пути к уравнению сословий, к развитию личной и частной свободы, идея национальности как основы и мерила политики сделала у нас существенные успехи» (43, с. 299). «Благодаря этим «космополитическим» реформам, освободившим массу русского народа, давшим лучшее обеспечение личности, больше свободной мысли, больше простора самодеятельности – благодаря всему этому и сделалось возможным развитие России в национальном смысле» (там же, с. 313, курсив автора). Имперская сакральная легитимация российского господства вытесняется легитимацией национально-государственной; «представление об особой российской миссии сохраняется, но ее универсалистский характер выхолащивается, подменяясь цивилизаторством, основанным на столь свойственном национализму восприятии конкретной (собственной) культуры как безусловно высшей» (67, с. 159). Национализм превращается в полуофициальную правительственную идеологию; националистический курс торжествует во внутренней политике, начиная с 60-х годов XIX века.

Выше уже было сказано об опасности подобного курса в условиях полиэтнического состава империи. Еще большая опасность в российском же случае заключалась в «разрыве объективно существующей связи … между национализмом и демократией» (там же, с. 178). «Неохранительная интерпретация старого догмата официальной идеологии – народности – вступала в противоречие с глубоким и последовательным антидемократизмом этой идеологии» (148, с. 212). Противоречие было тем более очевидно, что вся националистическая идеология строилась на восприятии русского народа в качестве безусловной высшей ценности (но при этом, парадоксальным образом, не источника власти).

«Дефицит гражданственности» дал о себе знать еще в 1881 году; ответом на нарастающую угрозу революционного взрыва, обусловленную выходом из-под контроля модернизационных процессов, стал отказ от какой-либо политической модернизации и правительственные репрессии. Более-менее устойчивое положение длилось до тех пор, пока действовали в полном объеме механизмы жесткого социального контроля. Продолжительность периода латентного накопления противоречий обычно прямо пропорциональна интенсивности их последующего открытого проявления. Ослабление системы контроля привело уже в следующем веке в масштабному социальному кризису и революционному взрыву.

______________________________________________________________

1 Новая Россия продолжала мыслиться как имперская, знаком чего служит принятие Петром императорского титула в 1721 году.

2 Причиной расплывчатости определения третьего звена триады являются, очевидно, отчетливые революционно-демократические коннотации термина «народность».